Музыка и раздумья Владимира Дашкевича

Владимир Дашкевич (фото: Иван Толстой)

Иван Толстой: Музыка Владимира Сергеевича больше 40 лет звучит в наших домах: в передаче “В гостях у сказки”, в фильме “Бумбараш”, в сериале “Шерлок Холмс и доктор Ватсон” или в “Зимней вишне”. Все это безусловно классика российской культуры. В январе Владимиру Дашкевичу исполнится 80 лет. Сегодня первый вечер в гостях у московского композитора.

Владимир Дашкевич: Это в “Зойкиной квартире” жулик и авантюрист Аметистов продает вождей. Как известно, он так подрабатывал в советские времена, в 30 годы. Он поет.

(Песня)

Иван Толстой: Спасибо огромное. Это для фильма или для чего?

Владимир Дашкевич: Это для Новосибирского музыкального театра.

Иван Толстой: Это уже поставлено?

Владимир Дашкевич: Нет, это только пишется сейчас.

Иван Толстой: У нас как бы премьера?

Владимир Дашкевич: Да.

Иван Толстой: Владимир Сергеевич, давайте начнем. Прежде всего мне хотелось бы спросить о вашей семье, о предках. Каковы ваши биографические корни?

Владимир Дашкевич: У меня отец и мама относятся к разным сословиям. Мой отец дворянин, мой дед был предводителем дворянства в Тамбовской губернии и имел большую биографическую проблему. Он уехал за границу в Париж, и Столыпин долгое время не давал ему вернуться в России, он был невозвращенец. Потому что он написал книжки, я вам потом покажу, в которых резко критиковал столыпинские реформы, считая, что они развалят страну, потому что они уничтожают крестьянскую общину, основу государства. Лев Николаевич Толстой три раза обращался в правительство, два раза это не привело ни к чему, а третий раз его послушали, моего деда пустили в Россию. В результате родился мой отец, стало быть, и я. Для меня имя Льва Николаевича является священным, для всего нашего семейства тоже.
А мама происходит из Шнеерсонов, ее фамилия Шнеерсон. Мой дед был цадиком и имел отношение к хасидским Шнеерсоном, тем самым, которые стали родоначальниками хасидизма. Таким образом, я могу претендовать на библиотеку Шнеерсона.

Иван Толстой: Хотя бы на одну полочку.

Владимир Дашкевич: Хотя бы даже на пару книжек я бы согласился. Вот мои корни. Но по отцовской линии есть еще одна интересная деталь: мой прадед Вячеслав Дашкевич был сослан Николаем на Кавказ.

Иван Толстой: Видимо, Николаем Первым?

Владимир Дашкевич: К декабристам, к которым он никакого отношения не имел. И в “Северных записках” Герцен о нем написал статью, которая так и называлась “Поручик Дашкевич”. Я сам видел, к сожалению, ума не хватило эту книжку украсть у замечательных соседей. И в этой книжке был примерно две трети страницы рассказ о том, как в Россию приехала знаменитая балерина, любовница баварского короля. Она была, видимо, падка на красивых мужчин. И там написано: “Красивый, как ангел, поручик Дашкевич увлек ее за ширму. И король баварский обнаружил ее в его объятиях и пожаловался царю”. Причем, пожаловался он очень интересно. Он сказал: “Я заплатил такие большие деньги, чтобы откупить ее”. А она была любовницей Листа, видимо, не так просто ее было заполучить. Так что может быть какие-то музыкальные корни у меня таким образом передались. Во всяком случае, король баварский был двоюродным дядей Николая, они же все немцы были. Николай, видимо, без большой охоты, но решил наказать моего прадеда, и таким образом он попал вместе с декабристами, хотя политикой, как выясняется, не занимался. Вот таковы мои корни.

Иван Толстой: А родители?

Владимир Дашкевич: Мой отец работал у Гамарника, он был военным историком, преподавал военную историю в Академии. В 38 году его арестовали, дали ему 5 лет, после которых ему добавили еще. Я к нему ездил в Воркуту с мамой, которая работала машинисткой. По-моему, это был 47-й год. Он был на вольном поселении. В 49 году он проехал через Москву, было некоторое облегчение, и он устроился работать в Ашхабаде в конторе. Там попал в землетрясение, чудом уцелел. Потом его вызвали в Москву, и при мне в нашей комнате пришли, его забрали, у нас был обыск.

Иван Толстой: Сколько вам было лет?

Владимир Дашкевич: Мне было 14 лет.

Иван Толстой: Это все у вас на глазах происходило?

Владимир Дашкевич: Все было на глазах.

Иван Толстой: Извините, что хочу уточнить, не всегда встретишь человека, который в отрочестве такое пережил. Как вел себя отец при этом?

Владимир Дашкевич: Отец вел себя совершенно нейтрально. Он уже был зэк со стажем, видимо, прекрасно понимал, что никаких эмоций при этом показывать не надо. А вот я показал эмоции, потому что у меня были наброски некоторого философского трактата, который я тогда сочинял по молодости, и они этот трактат у меня хотели забрать. Я сказал, что я не дам - это мое. Мне один сказал: “Волчонок”. Отец охладил мой пыл. После этого он был в Кежме в леспромхозе, упало бревно на ногу и сильно покалечило. Он вернулся в Москву в 54 году. Причем, вернулся сначала без реабилитации, а как “фитиль”, то есть как доходяга. Его отпустили умирать, он был в страшном состоянии, мы его с трудом подняли на ноги. И там уже пришла реабилитация в Москве.

Иван Толстой: Ему было сколько лет?

Владимир Дашкевич: Он 1896-го года.

Иван Толстой: 58.

Владимир Дашкевич: Он умер в 67-м году, еще пожил с нами.

Иван Толстой: А вы были в 54-м году каких лет?

Владимир Дашкевич: В 54-м году мне было 19 лет, я с 34-го года. Учился я довольно хорошо, но я понимал, что в университет меня не примут, я поступил в Институт тонкой химической технологии. Отец мне в письмах советовал заняться чем-нибудь надежным, инженерным. Я еще музыкой фактически не занимался.

Иван Толстой: Кстати, у отца были музыкальные способности?

Владимир Дашкевич: Никаких.

Иван Толстой: Он был только переносчик гена какого-то.

Владимир Дашкевич: Совершенно никаких музыкальных способностей и у мамы не наблюдалась особенных.

Иван Толстой: У папы от Листа должно было быть.

Владимир Дашкевич: Может быть, да. Может быть каким-то таинственным образом эти гены коснулись потусторонних струн.

Иван Толстой: То есть, никаких музыкальных инструментов в доме не было?

Владимир Дашкевич: Нет. Мы жили в коммуналке, где было еще 13 комнат. Тут произошла такая история - наши соседи выдавали дочь замуж. Это была очень приятная семья, профессор Севастьянов и его дочь Нина. И у них не было места для супружеского ложа, а у них стояло пианино. И они попросили его переставить к нам.

Иван Толстой: То есть, опять половой вопрос помог.

Владимир Дашкевич: Да. Переставили пианино. А я когда был в эвакуации в Ижевске, мама работала в музыкальной школе секретарем, и она меня пристроила, полгода я занимался на фортепиано, ходил на сольфеджио. Потом мы приехали в Москву, мама сделала попытки нажать на меня, чтобы я продолжал заниматься музыкой. Но в нашем кругу в переулке это не поощрялось, музыканты у нас были презираемы, и я музыкой не стал заниматься.
А когда в 19 лет нам поставили пианино, то я сел к нему и оттащить меня уже было невозможно. Я забросил учебу и сразу стал сочинять музыку. Кстати, как-то получилось, что я довольно быстро научился ее записывать.
Через несколько месяцев меня стали исключать из института, и только приход отца к ректору остановил эту неотвратимую беду. Ректор сказал: “Пусть ваш сын сдает экзамены, если сдаст, то мы его не будем отчислять”. Я как-то подсобрался, сдал экзамены, закончил институт и поступил на завод “Вулкан” работать и проработал там 6 лет. То есть, я отдал инженерному делу 11 лет жизни. Но уже там, на втором году работы на заводе я пошел заниматься в странный кружок самодеятельных композиторов при московском Доме композиторов на нынешней улице Фучика, там, где был Мосфонд СССР, по воскресеньям были занятия. Мы еще работали 6 дней в неделю, так что заниматься можно было только в воскресенье. И я попал, тут какое-то страшное везение, я попал к замечательному композитору Леониду Каретникову и еще такому странному маленькому еврею Филиппу Моисеевичу Гершковичу, который оказался учеником Албана Берга и редактором его первого собрания сочинений. Это был гениальный музыкант. Я у них у двоих два года занимался и получил страшно много. Потому что Каретников был великолепный педагог и как-то мной стал серьезно заниматься. Филипп Моисеевич меня тоже очень опекал.
Через два года они потребовали, чтобы я бросал работать на заводе и шел поступать на композиторское отделение. Но это казалось совершенно невозможным, потому что у меня не было справки не только об окончании музыкальной школы, но даже и училища. То есть, в училище я не мог поступить из-за того, что я не закончил хотя бы несколько классов музыкальной школы, а в высшее учебное заведение требовалась справка из училища. Но тут помогли советские законы. Кто-то мне рассказал из моих друзей: “А ты поступай сразу в консерваторию или в Гнесинский институт”. Я говорю: “Меня туда не примут”. “Нет, есть закон о том, что если у тебя есть аттестат зрелости, ты можешь сдавать экзамены в любое высшее учебное заведение страны”. Оказалось, что это так и было.
Полгода я занимался с замечательным педагогом Валентиной Александровной Таромыщенко - это тоже особый сюжет. Потому что меня стали забирать на сборы, я хотел заниматься, и если бы я пошел на сборы месяца на два, на три, то тогда вся моя подготовка рухнула бы. Я совершил чисто уголовное преступление, а именно: я сказался больным в военкомате, а сам отнес вызов на сборы на завод, сказал, что еду на сборы, и как Владимир Ильич, который уходил от Крупской к Инессе Арманд, а сам шел учиться, учиться и учиться, так я ушел учиться к Валентине Таромыщенко. И за полгода я прошел гармонию до такой степени, а это был самый главный экзамен, что когда я стал поступать в Гнесинский институт, я набрал 24 балла из 25, я получил только одну четверку по сочинению по русскому языку.

Иван Толстой: Какой год на дворе?

Владимир Дашкевич: Мне было 26 лет, значит это был 60-й год. С 60-го по 64-й год я пять лет проучился. Поскольку мне сказали, чтобы я поступал как композитор, и я шел с гигантским отрывом от всех остальных абитуриентов, мне предложили выбрать себе педагога из композиторов. Я выбрал Арама Хачатуряна - это было совершенно правильно. Потому что для такого жесткого немецкого стиля, которому я подвергся, занимаясь с Каретниковым и Гершковичем, после этого нужна была некоторая свобода и полет фантазии.
Арам Ильич казался почти ничего не делающим, но очень много дающим. Во всяком случае, поразительно, что в наше время в классе у Арама Ильича занимались Андрей Эшпай, Михаил Таривердиев, Алексей Рыбников, Марк Минков, и таким образом перечисленные композиторы, из которых вышли выдающиеся мастера, уже говорит о том, что Арам Ильич хорошо понимал, как и с кем заниматься. В одних случаях он бывал чрезвычайно уступчив, то есть, хочешь писать романс - пиши романс, хочешь писать фортепианный цикл - пиши фортепианный цикл. Он давал несколько практичных очень точных замечаний. Но когда пришло время, я писал дипломную симфонию, и тут он из меня душу вынимал, чтобы все звучало шикарно. А мне нужно было, чтобы не шикарно. И у нас были такие схватки.
Интересно другое, что на третьем курсе института Гнесиных я стал увлекаться авангардом, и это было очень плохо воспринято ректоратом. В один момент ректор Муромцев вызвал меня и сообщил, что меня исключают из института. В это время Арам Ильич уехал в длительную командировку, он ездил по миру постоянно. Я не стал бить себя в грудь и каяться, был взрослым человеком, предвидел, что может случиться. И так оно и случилось. Когда приехал Арам Ильич, а он ко мне очень хорошо относился, и кроме этого там был такой нюанс: меня исключили якобы за неуспеваемость, а я был отличник. Он подал заявление об уходе. И тут возник настоящий скандал. Потому что Арам Ильич был учеником Михаила Гнесина, родоначальника этого института. Оставшаяся в живых Елена Фабиановна Гнесина вызвала меня и сказала: “Володечка, уговорите Арамчика не уходить из Гнесинского института. Ведь он наш воспитанник, это наш любимый ученик”. А Арам Ильич сказал, что он меня берет на третий курс в свой класс консерватории.
Елена Фабиановна была такая прелестная женщина, такой красоты старого человека, благородной и совершенно непередаваемой. Я сказал: “Елена Фабиановна, я, конечно, поговорю”. Я Арама Ильича уговорил ничего не делать. Арам Ильич взял свое заявление назад и приказ об отчислении исчез. Но я как человек, навидавшийся на своем веку, сохранил приказ об отчислении за неуспеваемость и теперь лежит у меня в дипломе с отличием, который я получил в результате всего курса. После этого я заканчивал симфонии и оратории “Фауст”, меня тут же моментально без испытательного срока, который полагался по уставу, приняли в Союз композиторов. Так началась моя композиторская деятельность.

Иван Толстой: Владимир Сергеевич, я, по-видимому, упустил какой-то момент: почему вас отчисляли за неуспеваемость, с чем это было связано?

Владимир Дашкевич: Потому что отчислить за увлечение авангардом было невозможно - это не формулировка, она не проходила по бюрократическим канонам. И поэтому они, не долго думая, решили отчислить меня за неуспеваемость.

Иван Толстой: А что за этим действительно стояло, за вашим увлечением авангардом? Это что было?

Владимир Дашкевич: Это было время, когда к нам стали приходить первые сочинения нововенских классиков. Все-таки не было отменено постановление 49-го года о формализме в музыке - это считалось нехорошо. И действительно консервативные педагоги относились к этому как к заразе, которой надо препятствовать. Были какие-то педагоги, которые считали, что это правильно. Потому что я был старше многих своих однокашников по институту, у меня был довольно большой авторитет. Поэтому многие студенты из композиторских отделений увлеченно занимались авангардом, играли такие сочинения - это крайне жестко пресекалось. Муромцев, который был ректором Гнесинского института, был абсолютным чиновником и не нашел ничего проще, чем решить эту проблему так, чтобы гнойник вырвать с корнем, и на этом была поставлена точка.

Иван Толстой: “Выписка из приказа № 228 по Государственному музыкально-педагогическому институту имени Гнесиных. 1 июня 1962 год. Москва. По заочному отделению. Параграф 4. Студента третьего курса историко-теоретического факультета Дашкевича В.С. отчислить из института за неуспеваемость. Ректор Муровцев. Выписка верна”.

Владимир Дашкевич: А вот диплом с отличием.

Иван Толстой: Да, красноватый, подтверждаю. По специальности “Композиция”.

Владимир Дашкевич: Сейчас кажется неправдоподобным, но тем не менее, такие вещи случались.

Иван Толстой: Итак, вы становитесь членом Союза композиторов. Какие удачи и неудачи на этом пути ждали вас?

Владимир Дашкевич: Надо сказать, что все-таки я находился в числе композиторов-авангардистов нового поколения. Я, конечно, несколько позже, с опозданием вошел в эту среду, которой руководил Денисов и в которую входили Губайдулина, Каретников, Шнитке. Денисов считал, что я наиболее талантливый из новой поросли московских композиторов. Я написал несколько работ в этом плане. Я написал виолончельный концерт большой, который показал Ростроповичу, он сказал, что это замечательное сочинение, он бы его сыграл, но он действительно через два месяца уехал. Первое сочинение театральное, на котором я размахнулся - это была наша работа с Михаилом Левитиным в рижском ТЮЗе “Синяя птица”. Мы сделали такой спектакль общими усилиями, что на обсуждении этой пьесы одна женщина встала и сказала, что на вашем спектакле мой ребенок поседел. Нам это было очень смешно, но тем не менее, именно этот спектакль помог и эта музыка помогла нам с Левитиным попасть в Театр на Таганке. Юрий Петрович Любимов дал Левитину спектакль “Господин Мокинпотт”, точнее эта пьеса называлась “О том, как господин Мокинпотт от своих злосчастий избавился”, автор был Петер Вайс. Там я познакомился с Высоцким, с Губенко, еще с Золотухиным не был знаком, с Шаповаловым, с Антиповым, Юрой Смирновым, со всеми таганковцами я познакомился. И немножечко даже мы поконфликтовали с Высоцким.

Иван Толстой: На какой почве?

Владимир Дашкевич: Высоцкий стал репетировать такой персонаж, такой легкий намек на “Мефистофеля” в немецком варианте. Репетировал, надо сказать, замечательно с Губенко. Я смотрел, как они репетировали, на всю жизнь запомнил. Но потом Высоцкий подошел ко мне и сказал: “Вы знаете, в этом театр все песни, которые мы исполняем, сочиняю я сам”. На что я ему ответил: “А я в своих спектаклях все песни тоже сочиняю сам”. А я уже работал, у меня были основания так сказать, потому что Левитин заказал мне песню на слова Энценсбергера, замечательного немецкого поэта, перевод этой песни сделал Гинзбург. Слова этой песни были абсолютно не песенные, там не было ни рифмы, ни размера, ничего. Примерно они звучали так: “Воистину великолепны великие замыслы, рай на земле, всеобщее братство. Все это было бы вполне достижимо, если бы не люди. Люди только мешают, путаются под ногами, вечно чего-то хотят, от них одни неприятности. Ах, если бы не было людей”.

Иван Толстой: То есть, это был просто подстрочник?

Владимир Дашкевич: Это не подстрочник, а перевод такой. Такое было стихотворение, в нем не было рифмы. Его нельзя даже назвать свободным стихом, просто было нечто социально-поэтическое, я бы сказал, с социальным подтекстом. Высоцкий, выслушав, что я пишу песни сам, немножечко обиделся и из спектакля ушел, вместо него играл Боря Хмельницкий. А там такая была система в Театре на Таганке: музыка принималась не художественным руководителем, а всем составом театра. То есть, я помню, это было огромное количество актеров, рояль в середине фойе, я показывал все песни, которые написал, в том числе “Люди только мешают”. Совершенно неожиданно это вызвало замечательную реакцию, песня была принята на ура. Если бы не мой разбитый рояль, я бы мог ее показать.

(Песня)

Иван Толстой: Помирились ли вы с Высоцким потом?

Владимир Дашкевич: Высоцкий первый подошел и поздравил. Тут я понял, что ему действительно понравилось. Тема “Люди только мешают”, в театре стала такой нарицательной, что я как-то влился в эту компанию, что мне это было очень лестно. Театр на Таганке мне очень многое дал. Там произошло мое дальнейшее знакомство с Золотухиным, потому что я увидел спектакль “Живой”. Золотухин играл такого замечательного русского потрясающе темпераментного, потрясающе музыкального, темпераментного до невероятия человека, обаятельного. Это было просто какое-то шампанское, если бы это было русское шампанское, если можно себе такое представить. И я Золотухина запомнил, и в дальнейшем это сыграло свою положительную роль.
У меня уже был театральный опыт, я написал музыку к спектаклю “Смерть Ивана Грозного” - это был один из великих спектаклей того времени, поставленный Леонидом Хейфецем с Андреем Поповым в роли Ивана Грозного. На этот спектакль ходила вся Москва. Никогда не забуду, как к нам за кулисы пришел Микоян, мы все ждали, что он сейчас начнет свою оценку нашему подозрительному с идейной стороны спектаклю. Но он сказал одну загадочную фразу: “Таким он и был”. Не расшифровывая, кто он и каким он был. Нам стало понятно, что мы куда-то попали в нерв. И действительно на этот спектакль вокруг театра было двойное кольцо народу и конная милиция. Трудно себе представить такой ажиотаж сегодня. И в общем-то все было бы хорошо, но у меня не складывался контакт с кинематографом.

Иван Толстой: Странно даже слышать: у вас не складывался контакт с кинематографом.

Владимир Дашкевич: Я написал музыку к фильму “На два часа раньше”, который ставил Михаил Юзовский и даже сочинил симпатичную песенку на слова Новеллы Матвеевой. Один из героев фильма Вадим Мулерман уехал в Израиль, и фильм положили на полку, никуда не выпустили. Потом меня Сергей Юткевич пригласил писать мюзикл “Клоп”. Это было, конечно, очень почетно, до этого он работал с Щедриным. И мюзикл “Клоп” - это было огромное сочинение, настоящий двухсерийный мюзикл по Маяковскому. И здесь произошла наша творческая встреча с Юлием Кимом.

Иван Толстой: Я вижу его фотографию на стенке.

Владимир Дашкевич: После этого мы очень сильно подружились. Я мог бы сыграть один из первых номеров. Это песня Зои Березкиной, которая была ткачихой по нашей мысли. Она пела номер Ниточки вместе с хором ткачих.

(Песня)

Иван Толстой: Абсолютно очаровательная вещь.

Владимир Дашкевич: Вот представьте себе, все шло замечательно, но Сергей Иосифович заболел с ним случился инфаркт, и фильм тоже сняли.

Иван Толстой: Фильм не вышел?

Владимир Дашкевич: Фильм не только не вышел, но все производство свернулось и только через пять лет Сергей Иосифович уже без номеров сделал фильм “Маяковский смеется”, но уже ничего подобного грандиозному замыслу, который был с мюзиклом “Клоп”, осуществлено не было. Так закончился мой второй заход. Но в нем был свой плюс, что я познакомился с Кимом. Этот номер был еще хорош тем, что замечательные тексты.

Иван Толстой: Слова?

Владимир Дашкевич: Слова Юлия Кима. Это одна из самых первых наших работ. И вот настал третий заход, он прошел тоже не без помощи левитинского “Мокинпотта”. Приехал из Киева режиссер Николай Рашеев (здесь он на фотографии рядом с Золотухным). И Рашеев послушал музыку к “Господину Мокинпотту” и совершенно в нее влюбился, заказал мне музыку к фильму “Бумбараш”. Бумбараша должен был играть Михаил Кононов, который был очень известный актер, значительно известнее, чем Золотухин в то время, потому что он замечательную роль в фильме “В огне брода нет”. И тут я вспомнил, что Золотухин замечательно играл в спектакле Любимова, уговорил Рашеева вызвать Золотухина на пробы. Золотухин приехал на пробы, и у них возник контакт. Правда, немножечко сопротивлялось руководство студии Довженко, потому что Кононов был их собственный кадр, а Золотухин нет. Тут я уже сочинял песни и мне нужен был актер с голосом. Я сказал Рашееву, что пускай добивается того, чтобы утвердили Золотухина. Чудо произошло, Золотухина утвердили.
Тут начались сложности у нас с Кимом, потому что Ким сначала не хотел ни в какую писать стихи к “Бумбарашу”, потому что ему резко не понравился сценарий, он ему показался грубым. Тут у нас возник небольшой конфликт, я сказал: “Юлик, ты не представляешь, что из него можно сделать”. Он сказал: “Он написан очень плохо”. Я на него давил, он сопротивлялся. В конечном итоге произошла в этом доме трагикомическая сцена. Он привел своего друга шахматиста-перворазрядника Володю Гусарова и сказал: “Если ты его четыре раза подряд обыграешь в шахматы, то я соглашусь писать стихи”. И он еще добавил: “Вот тебе стакан “Старки” для уравнения шансов”. Он достал бутылку “Старки”, я выпил стакан, что мне прибавило только спортивной злости, и я буквально смел бедного Гусарова, выиграл у него четыре раза подряд. Юлику ничего не оставалось, он сочинил. А я уже музыку в это время на некоторые номера имел. Первая песня, которая была к “Бумбарашу”, Юлик стал сочинять к этой музыке слова. Я думал, что он сейчас прочтет замечательные стихи, а он вместо этого прочел одну строчку: “Ничего, ничего, ничего, сабля, пули, штыки, все равно”. Я несколько обиделся. Но на следующий день, когда он мне принес весь текст, я понял, что я ошибался. И появилась эта песня.

(Песня)

Владимир Дашкевич: Вот так возникла первая песня. Но вторая песня уже возникла совсем в другом городе. Потому что Юлик попал под мощную лапу КГБ, потому что начинался процесс Якира и Красина, а он, как известно, был литературным редактором “Хроники текущих событий” и его стали дергать, вызывать на допросы. Потом, когда мы здесь сочиняли песни, то каждые четыре часа под нашими окнами сменялась черная “Волга”, которая производила наружное наблюдение. Стал приходить какой-то странный человек, который говорил, что он настройщик, хотя его никто не вызывал, и нетвердыми шагами шел в сторону предполагемого рояля, плохо, видимо, представляя, что это такое. Мы поняли, что жизни не будет, тихо сели на киевский поезд, с него пересели на электричку, идущую в город Канев, и в городе Каневе была киноэкспедиция. Нас поместили в гостиницу на берегу Днепра. И в первые же буквально полчаса Юлик написал текст “Ходят кони”. Я вздремнул, потом он меня растолкал, прочел этот текст, и я еще сонный сочинил в течение нескольких минут музыку. И так работа эта работа покатилась.
Таким образом третий заход в кинематограф все-таки получился. Но ничего не остается без последствий. Мы закончили с Юликом лет через 12-13 оперу “Клоп”. И с этой оперой театр, созданный Олегом Кудряшовым, Театр третьего направления вместе с оперой “Клоп” поехал по всей Европе. “Клоп” принимали Париж, Рим, Цюрих, Женева, Марсель, Мадрид, Берлин, Нюрнберг, Афины, он шел с невероятным успехом. Так что там “Ниточки” знают лучше, чем здесь. Мы выступали в течение пяти лет, ездили туда до 93-го года, когда цены на билеты взвинтились, мы уже не могли брать авиабилеты, и на этом наша малина закончилась.

Иван Толстой: Наш второй вечер с композитором Владимиром Дашкевичем был посвящен разговорам о современном отношении людей к музыке, о сложных психологических взаимоотношениях человека и искусства в самом широком смысле. На эту тему, кстати, Владимир Сергеевич недавно выпустил книгу, названную им “Великое культурное одичание”. В завершении сегодняшней программы я хочу привести небольшой фрагмент из нашего второго разговора, который вы полностью услышите через неделю.

Владимир Дашкевич: Вообще я так считаю, что в принципе композитор - это некое существо, в которое музыку впрыскивают как шприцем. Вот ее не было, ты жил, ничего не слышал и не знал, бац - и вдруг она появилась. Тема возникает вот, так не то, чтобы их мучили. Исключение “Зимняя вишня” - это тот случай, когда я действительно мучился. И тоже все-таки в конце концов, когда эта тема возникла, я не знаю, из чего она получилась. Потому что она и простая, и непростая, что-то в ней такое есть. Но во всяком случае тема в музыке нашего российского кинематографа - это самое главное. Это наше отличие от американского кино, в какой-то степени общее с Европой. Потому что в Европе есть понятие “тема”, которое очень важно. В европейском кинематографе есть примеры замечательных тем замечательных мелодистов, и Нино Рота, и Морриконе. Такие мелодии, которые не должны быть правильными, они не смотрятся как лирические, как в “Мужчине и женщине”, а тем не менее, это пронзительная лирика. Вот такая черта европейского музыкального кинематографа очень близка русскому кинематографу. У нас в этом плане есть поразительные мелодисты и Гладков, и Рыбников, и Артемьев, и Шварц. Все-таки сила русской киномузыки - это тематический материал. Конечно, Таривердиев, Петров. Их и не перечислишь. На самом деле не так много, человек 15, не больше. Назовешь Пахмутову, Шаинского, Тухманова, Зацепина, Крылатова, и уже список на этом можно заканчивать. Но во всяком случае, это, я считаю, национальное достояние, которое, к сожалению, в нашей стране мало бережется. Потому что музыка таких композиторов и не пропагандируется, и не исполняется, и не звучит на канале “Культура”. Есть сочинения, которые находятся на мировой высоте, скажем, Шестая симфония Рыбникова, или оратория “Свифт” Гладкова, или симфония Шварца “Желтые звезды”, они неизвестны людям, потому что их практически не исполняют. Это у нас, к сожалению, не самой главной проблемой считается, хотя, я думаю, что количество хорошей музыки, чем больше хорошей музыки, тем меньше тюрем и СИЗО, в которых сидят множество заключенных. Та музыка, которая звучала в свое время и которая поразительно окрашивала всю нашу жизнь, когда появлялась музыка к “17 мгновений весны”, или музыка к “Буратино”, или музыка к “Юноне и Авось”, или “Бременские музыканты”, или “Три мушкетера” - это были события музыкальные, и не только музыкальные - это влияло на людей.