90-летие Анри Дютийё. Книга «Моя русская душа» голландского переводчика Ханса Боланда. Поэтический фестиваль Европалия. Русские европейцы Ильф и Петров. Чешский фильм о спортсменах-невольниках



Иван Толстой: Начнем с 90-летнего юбиляра Анри Дютийё. О последнем французском композиторе-авангардисте рассказывает Дмитрий Савицкий.


Дмитрий Савицкий: Это то самое музыкальное направление, которое обычно считают слишком высоколобым, слишком сложным, недоступным для понимания широкой публики и которое в музыкальных магазинах и французских библиотеках (где компакты можно брать на дом так же, как книги), находится в специальном и, само собой, небольшом отделе под вывеской «Contemporain» – «Современная Музыка». На самом же деле, эта музыка сфер бывает чрезвычайно простой, настолько простой, что ее используют для иллюстрации кадров природы, так как в ней самой много природы. Но современный слушатель (то самое «коммерческое большинство»), привык к более явственной ритмической организации, а современная музыка Франсиса Пуленка, Жоржа Орика, Дариуса Мийо, Артюра Оннегера или Анри Дютийё не отмечена упрощенными ритмами, а, следовательно, непосвященными запоминается и воспроизводится с трудом…


В России существует своя musique contemporain, свой музыкальный авангард. Достаточно назвать имена Шнитке, Денисова, Губайдулиной, Щедрина, композиторов, во многом развивавшихся под влиянием нововенской школы. И в России хорошо известны мэтры авангарда французского: Оливье Мессиан, Пьер Булез или старейшина композиторского цеха, чье девяностолетие нынче отмечают в стране, Анри Дютийё.


Дютийё родился в Анжэ, но рос в Дуэ. Нынче, в 90 лет, он вспоминает первую музыку детства – колокола.



Анри Дютийё: Родители начали меня учить играть на скрипке, когда мне было пять-шесть лет. Этот струнный инструмент весьма трудный. Заставить скрипку звучать весьма непросто. А я в этом возрасте, шести-семи лет, был увлечен, конечно же, этим инструментом, на котором (как-никак), играла моя мать. Играла плохо, но играла. И, конечно, братья мои и сестры, все на чем-нибудь играли. Извлечь же из скрипки что-нибудь стоящее по тембру, произвести достойный звук было трудно. В то время, как на фортепьяно…


Я усаживался за рояль и пробовал сымитировать, как это делают дети – обезьянничают - все что слышал. Перезвон колоколов… Со всеми обертонами… Я обнаружил эту тенденцию к воспроизведению звуков у многих современных композиторов. У Мессиана, к примеру.



Дмитрий Савицкий: В Париже Анри Дютийё живет на острове Сен-Луи, недалеко от барочной церкви 17 века St-Louis-en-l’Ile, и звон ее колоколов хорошо слышен в его артистической мастерской. Но я забегаю вперед.


Подростком, в Дуэ, Анри Дютийё учился фортепьяно у Виктора Галуа, который подвиг его так же освоить ударные инструменты (отсюда и литавры в его произведениях). Перебравшись в Париж в предвоенные годы, он учился в парижской консерватории: у Жана Галлона (гармония), Ноэля Галлона (искусство фуги), Анри-Поля Бюссера (композиция) и Мориса Эммануэля (история музыки). В 1938 году он был удостоен «Премии Рима» за кантату «Королевское Кольцо», но провел в Риме (право призёров), всего лишь четыре месяца - в 1939 - его призвали в армию и он целый год таскал носилки, будучи медбратом военного лазарета… Год спустя он был демобилизован.


С 1940 года Анри Дютийё подрабатывал в Париже пианистом, учителем музыки и аранжировщиком. В то же самое время он продолжал музыкальное, на этот раз самообразование, изучая творчество Винсента д’Анди, ученика Цезаря Франка, а так же Игоря Стравинского и Альбера Русселя. С нововенской школой и Бартоком он познакомился гораздо позже, уже после войны. В годы оккупации Дютийё руководил хором парижской Оперы.


С 1945 года Анри Дютийё отвечал за всю музыкальную продукцию французского радио, но 1963 году (по собственному желанию), покинул Дом Радио, чтобы целиком себя посвятить творчеству. Полностью посвятить себя сочинительству ему не удалось, и с 1961 по 1971 год он преподавал в престижной Ecole Normale de Musique.


Анри Дютийё принадлежит к чрезвычайно артистической семье, если не клану. Прадед его, художник Констан Дютийё, был другом Делакруа и Коро, а дед со стороны матери, Жульен Козюль, был композитором, органистом и близким другом Габриеля Форе. Жульен Козюль был так же директором консерватории в Рубэ, и это именно он убедил Альбера Русселя оставить карьеру морского офицера и целиком посвятить себя музыке.


Но для самого Анри Дютийё наиболее притягательной фигурой до сих пор остается прадед Констан. Живопись на него, несомненно, повлияла.


Могло бы случиться так, чтобы он стал художником?



Анри Дютийё: Живопись сыграла, несомненно, громадную роль в моем становлении. Но я вряд ли бы мог стать художником. У меня нет таланта. Многие мне говорят, что у меня весьма примечательный подчерк, может быть, это и хорошо для рисунка. Но я не способен, все же, нарисовать, скажем, стул. Так что я не верю в то, что смог бы быть художником. Но живопись на меня повлияла и, в первую очередь, потому, что в детстве я был окружен картинами. Особенно барбизонской школы. Мой прадед был именно из этих кругов, из друзей Коро. Однако, я должен сказать, что в этой живописи для меня было слишком много кустарника, слишком много деревьев, природы, и мало света. Когда я увидел импрессионистов, это было необыкновенное ослепление.



Дмитрий Савицкий: Прадед Анри Дютийё жил рядом с сохранившейся до сих пор мастерской Делакруа и виделись друзья, практически, ежедневно. Композитора эта близость особенно волнует.



Анри Дютийё: Всё это область живописи и скульптуры, но через них, через друзей Делакруа и через него самого устанавливается связь с Шопеном и Жорж Санд. В 1949 году отмечалось столетие со дня смерти Шопена. Для меня это было большое событие. И мысли мои тянулись к этой мастерской, до сих пор полной поэзии и романтики. Там и поныне ничего не изменилось. Это, все же, невероятно: комната Шопена, комната Жорж Санд, мастерская Делакруа. Делакруа пишет в переписке, что когда Шопен играет, когда работает, сочиняет, звуки фортепьяно долетают до его мастерской. И я не могу не думать о том, что все это связано напрямую с моей семьей. Это поразительно!



Дмитрий Савицкий: Среди наиболее известных произведений Дютийё: две Симфонии, балет «Волк», соната для фортепьяно и соната для флейты, концерт для виолончели (не раз исполнявшийся Мстиславом Ростроповичем), музыкальные полотна «Тени Времени», композиция на стихи Бодлера «Цветы зла», концерт для виолончели с оркестром… Мэтр до сих пор с нами, так что - Bon anniversaire, maestro!



Иван Толстой: В Бельгии заканчивается фестиваль культуры «Европалия – Россия». Фестиваль Европалия проводится с 1969 года под патронатом бельгийской королевской семьи и посвящен культуре европейских стран. Одним из последних событий фестиваля стали чтения российских поэтов в литературных центрах в Генте, Брюсселе, Намюре и Льеже. Российская поэзия в Бельгии была представлена именами Ольги Седаковой, Дмитрия Пригова, Веры Павловой и Евгения Бунимовича. Рассказывает Елена Фанайлова.



Елена Фанайлова: Россия представляет на фестивале Европалия крупные театральные, музыкальные и выставочные проекты. Фестиваль с российской стороны патронируется Сергеем Ястржембским, открывался при участии Владимира Путина и бельгийской королевской четы. Какое же место занимают на фестивале поэты, да к тому же те, которые еще недавно вообще не могли напечататься в России? Говорит Евгений Бунимович, поэт, математик, депутат Московской городской Думы.



Евгений Бунимович: Для Европы, в том числе, для Бельгии, конечно, русская культура не представима без поэзии. И поэтому, совершенно очевидно, что внутри всех этих грандиозных манифестаций, включающих огромные выставки, концерты, театры, политику, должна была появиться и некоторая поэтическая линия. В Европе поэзия - это, прежде всего, маленькие залы, маленькие литературные кафе и университетские центры. У каждой из всех точек, где была наша делегация – дом поэзии, или какой-то поэтический центр – есть свои связи с Россией, с русской поэзией. Надо сказать, что с точки зрения экономической, отправить поэтическую делегацию чрезвычайно выгодно, потому что, на самом деле, ничего не надо. Надо купить билеты и место в гостинице. Это не оркестр, который нужно отправлять вместе с контрабасами. Я уж не говорю про театры, которые нужно отправлять вместе с декорациями. Картины вместе со страховками. То есть, это достаточно недорогая и престижная акция.



Елена Фанайлова: Первое выступление российских поэтов состоялось в центре поэзии в Генте. К этому дню вышла книга переводов на нидерландский. Читали и переводчики, которыми руководил профессор Томас Лангерак, заведующий кафедрой славистики Гентского университета.



Томас Лангерак: Наш коллектив стал заниматься современной русской поэзией по двум причинам. Во-первых, из классиков уже много переведено. Современная русская поэзия не очень известна в Нидерландах и в Бельгии. Поскольку мы - Эрик, я и наш коллега Алексей Юдин - очень любим поэзию и охотно ее читаем, мы хотим наш энтузиазм передать голландцам и фламандцам. С во фламандскоязычной части Бельгии есть два дома – поэтический центр в Генте, где очень часто выступают поэты и издается поэзия. Почти все любители поэзии во Фландрии знают это место. А в Брюсселе тоже есть подобное место, где либо на французском, либо на нидерландском выступают. Приходят очень разные люди - простые люди, люди, которые кончили университет. Не только интеллектуалы читают поэзию, отнюдь нет.



Елена Фанайлова: На вечере в Генте было около ста человек, что немало даже для Москвы, не говоря уж о маленьком Генте. Читает Ольга Седакова.



Ольга Седакова:


Дождь идет, а говорят, что Бога нет,


Говорила старуха из наших мест, няня Варя.


Те, кто говорили, что Бога нет,


Ставят теперь свечи, заказывают молебны,


Остерегаются иноверных.


Няня Варя лежит на кладбище,


А дождь идет - великий, обильный, неоглядный,


Идет, идет, идет, ни к кому не стучится.



Елена Фанайлова: Выступление Дмитрия Пригова было более экстравагантным. Но слушатели рукоплескали и стихам о «милицанере», которые, казалось бы, понятны только человеку, выросшему в советской стране, и пушкинской мантре в исполнении Пригова («Мой дядя самых честных правил»…)


Выступления продолжились в Брюсселе, Намюре и Льеже, то есть во французской Бельгии. Говорит Евгений Бунимович.



Евгений Бунимович: Надо сказать, что когда я услышал в Брюсселе, в начале вечера, хриплые голоса очаровательных дам, принадлежащих, видимо, еще к первому поколению русской эмиграции, слегка грассировавших, когда они задавали вопросы ведущим, и которые, как мне казалось, внутренне рассчитывали, если и на авангард, то на авангард Марины Ивановны Цветаевой, я представил себе, как они, наверное, слушали того же Дмитрия Александровича Пригова, который, в их понимании, вряд ли соответствует представлениям о той поэзии, которую они привыкли слушать. Важно было, что при этом не было никаких возмущенных криков. Вот это внутренне воспитание толерантности, возможности различных манер речи, возможности реализации в мире, мне кажется, что это очень достойное воспитание, в целом, публики, которая, в общем-то, привыкла ко всему. Может быть, по городу будут идти люди, если не голые, то крашеные – и пусть идут, это их мнение. Допустимость другой эстетики, других взглядов, другой речи. Мне кажется, вряд ли такие же бабушки, которые провели жизнь в России, позволили бы себе это. Они были бы страшно возмущены некоторыми текстами. Мне кажется, это большое завоевание Европы. Мне кажется, что России свойственен особый российский шовинизм. Нам кажется, что все самое чудовищное, самое ужасное, самое тяжелое, самое проблемное, самое невыносимое может быть только у нас. А все остальные только с жиру бесятся. По этому шовинизму немножко ударила, в нашем представлении, абсолютно благополучная Бельгия, которая, при этом, полна очень тяжелых национальных противоречий. В этом смысле мы, представители русской поэзии, в чем-то объединяли два совершенно разных государства. Выяснилось, что ученые, занимающиеся литературой, даже слависты и люди, которые занимаются организацией поэтических вечеров, почти друг друга не знают, если одни находятся во французской части, а другие - во фламандской части Бельгии. Надо учитывать, что между ними час езды по очень красивым освещенным дорогам. То есть, между ними пропасть совсем не географического плана, а именно очень сложные национальные взаимоотношения. Если еще учесть, что франкофонная часть, традиционно тянущаяся к Франции, и потому такая полусоциалистическая, а во фламандской части около трети населения голосуют сегодня, фактически, за фашистскую партию, то вопрос о единстве страны в маленькой, благополучной Бельгии, стоит не менее остро, а более остро, чем в России. Но мы видели, что это не повод рвать на себе волосы, а повод мучительно искать выход из этого очень тяжелого положения. Чем, собственно, они и заняты. Это тоже надо понимать, что под каждой крышей свои проблемы, не менее острые, чем у нас.



Елена Фанайлова: Так считает поэт и депутат Евгений Бунимович. А Дмитрий Пригов решил увидеть своими глазами, как выглядят социальные противоречия по-бельгийски: в Льеже после его выступления в литературном кафе те же люди, которые организовали встречу с публикой, пригласили поэта на демонстрацию в защиту прав детей беженцев.



Дмитрий Пригов: Собралась большая толпа людей. По оценкам организаторов, где-то до полутора тысяч. Наверное, так и было, потому что когда я шел, это шествие растянулось километра на два по не узкой улице. И можете себе представить, если Льеж - это 200 тысяч жителей, то это почти процент. Переводя на Москву, это если бы была демонстрация в 200 000 человек. Здесь власть переходит от одной партии к другой – социалисты и христианские демократы. И вот там шли социалисты с красными флагами, шли христиане со своими бело-синими флагами, и какие-то мелкие группы, организации – какие-то левые, какие-то радикальные. Тут случаются демонстрации, как мне сказали, с серьезными эксцессами, с битьем окон, машин, представители молодежных движений бывают вооружены железными прутами, но это была мирная демонстрация, с безумным количеством собак, детей. Все вышли семьями, дошли до площади, где расположен их муниципалитет, и каждому было предложено нести с собой игрушку. И на этой площади эти игрушки сложили, в знак напоминания властям, что с детьми так не обращаются. Трудно, конечно, утверждать, что так со взрослыми можно обращаться. Не гарантирована ситуация, что никто из нас в какой-то момент, в какой-то стране не окажется таким же беженцем, эмигрантом. Законны его права или нет, но два года жить в концентрационном лагере, все-таки, это не совсем комфортно. Проблема в том, что их не выпускают из лагеря. Поэтому были их представители, которые уж легализированы и живут в Льеже. В основном, там не было почти азиатских представителей. Это были, в основном, африканские люди. Они, естественно, с барабанами шли. Масса лозунгов было, типа «Мы не убийцы». Демонстрацию сопровождали две машины телевидения, полиция перекрывала все движения. Я купил игрушку из общего фонда. Деньги потом пошли на детей. Это, в общем-то, конечно, по законам об общественной организации, является попыткой чужого государства влиять на внутренние политические процессы. Надеюсь, то в Бельгии не столь суровые законы и не столь пристальное внимание к чужим денежным поступлениям.



Иван Толстой: Русские европейцы. Сегодня – Ильф и Петров. Двойной портрет в исполнении Бориса Парамонова.



Борис Парамонов: Оба они – Илья Арнольдович Файзингер и Евгений Петрович Катаев (Петров) – умерли молодыми (Ильф в 37-м году от туберкулеза, Петров погиб в 42-м), и эти безвременные кончины, в каком-то горьком смысле, были для них благоприятными. Можно сказать, что они оказались спасены от горших бед – быть похороненными заживо, ибо в послевоенном Советском Союзе им делать было бы нечего. Тогдашний идеологический погром, затронувший буквально все области искусства, обрек бы их, если не на прямые репрессии, то на творческое молчание, во всяком случае. Судьба Зощенко для них была наиболее вероятной, останься они живы.


Положение Ильфа и Петрова особенно отяготило бы то обстоятельство, что они написали лучшую в советское время книгу о Соединенных Штатах – «Одноэтажная Америка». Читаешь ее сейчас – и поражаешься правде их видения: Америка за эти более полувека, конечно, сильно изменилась – и в то же время осталась такой, какой ее увидели Ильф и Петров, она и сегодня узнаваема в их книге.


Главная тональность «Одноэтажной Америки» - доброжелательство. Ильф и Петров путешествовали по Соединенным Штатам в очень удачное для советских людей время – в 1935 году, когда только что были установлены дипломатические отношения между СССР и США и, к тому же, Америка с самого начала пятилеток была привлечена к советскому индустриальному строительству. Америка вообще была тогда, можно сказать, модной в Советском Союзе – тем более, что никаких, так сказать, империалистических столкновений у нее с Россией к тому времени не было. Совсем другое дело – послевоенный период, когда опустился пресловутый железный занавес и началась холодная война, со стороны Советского Союза характеризовавшаяся, среди прочего, оголтелой антизападной кампанией, когда громилось так называемое преклонение перед Западом. Будь они живы, авторам «Одноэтажной Америки» несдобровать.


Известно также, что и знаменитые их романы были подвергнуты идеологическому поношению и перестали издаваться. Только в 1956 году, уже после Сталина, среди прочих, был реабилитирован Остап Бендер.


Всеобщий любимец, он, хотя и называл себя турецко-подданным, и мечтал не столько о Европе, сколько о Рио-де-Жанейро, являл собой, конечно, европейский архетип. Остап Бендер – яркая индивидуальность и, если угодно, индивидуалист, то есть человек, связывающий мысль о своем благополучии с собственными усилиями, а не с благодеяниями доброго дяди, не с тещиными блинами. Главное в Остапе – полное и принципиальное выпадение из советской жизни. По крайней мере, так казалось в то время, когда его писали Ильф и Петров – люди, безусловно, увлеченные советским строительством и уверенные в том, что Советский Союз можно превратить в новую Америку: за тем и в Штаты поехали – за учебой, как ездили к Форду многочисленные советские инженеры.


Америка Америкой, но Ильф и Петров – коренные европейцы, в первую очередь. И, прежде всего – если не единственным образом, - потому что они из Одессы. Одесса – вообще особая тема. Это была несомненная русская Европа, еще в большей степени, чем знаменитое «окно»: Петербург - город столичный и, тем самым, казенный. Одесса же была вольной Европой, насколько вольность была возможна в России. Тем более, что климат благоприятствовал. Черное море – море теплое, незамерзающее.


Одесса породила свою собственную литературную школу, которую Виктор Шкловский назвал «Юго-Запад». Так, кстати, называлась книга стихов одессита Багрицкого. А одессит Бабель вообще писать начал по-французски: в Одессе было исключительно ощутимо французское влияние, связанное с одесской морской торговлей.


Вот что написал Шкловский в той своей нашумевшей – страшно разруганной большевиками - статье «Юго-Запад»:



«Ильф и Петров – чрезвычайно талантливые люди.


Когда я их вижу, я вспоминаю Марка Твена. Мне кажется, что чуть печальный Ильф с губами, как бы тронутыми черным, что он – Том Сойер.


Фантаст, человек литературный, знающий про лампу Алладина и подвиги Дон Кихота, он человек западный, культурный, опечаленный культурой.


Петров – Гек Финн – видит в вещи не больше самой вещи; мне кажется, что Петров смеется, когда пишет.


Они – законнейшие дети южно-русской школы, больше всех от нее взявшие, больше всех ее превратившие».



Говорить в 1933 году о южно-русской школе было крамолой, потому что провозглашался лозунг единства советской литературы, в которой не будет не только школ, но и вообще какого-либо разнообразия: советское, как общий знаменатель – что Пришвин, что Джамбул. Конечно, в таких условиях невозможно было вспоминать какие-либо порто-франко: Шкловский стал к тому времени пикейным жилетом. Но одессита невозможно одеть в халат акына.


Юрий Олеша вспоминал об Ильфе:



«Я не помню содержание (раннего сочинения Ильфа), но помню, что оно состояло из мотивов города, и чувствовалось, что автор увлечен французской живописью, и что какие-то литературные настроения Запада, неизвестные нам, ему известны. (…) Он следил за своей внешностью. Ему нравилось быть хорошо одетым. В ту эпоху достигнуть этого было довольно трудно. Однако среди нас он выглядел европейцем. Казалось, перед ним был какой-то образец, о котором мы не знали. На нем появлялся пестрый шарф, особенные башмаки, - он становился многозначительным».



В тандеме Ильф – Петров первый как-то большее внимание привлекает и кажется более значительным. Должно быть, потому, что Ильф оставил замечательные Записные книжки – и, как говорится, перетянул одеяло на себя. Но в собрании сочинений Ильфа и Петрова опубликованы вещи, ими раздельно написанные, их довольно много, и они не дают никаких оснований думать, что один был лучше другого. И самый главный довод: известно, что «Одноэтажную Америку» Ильф и Петров писали порознь. Узнав об этом, тот же Шкловский заключил с авторами пари, что определит и выделит части. Пари он проиграл.


Что касается Остапа Бендера, то, как недавно установил один автор из Екатеринбурга, его прообразом был родной брат Петрова Валентин Катаев.



Иван Толстой: Новый чешский документальный фильм «Путешествие на теплоходе «Грузия» посвящен забытой странице в истории чехословацкого спорта. Подзаголовок фильма «Победить не главное, главное – возвратиться». 1956-й год – год Венгерского восстания и последующей Олимпиады в Мельбурне. Рассказывает Нелли Павласкова.



Нелли Павласкова: Содержание нового документального фильма «Путешествие на теплоходе «Грузия»» - это спорт, политика и любовь с препятствиями в драматическом 1956 году.


В центре повествования – возвращение на родину чехословацких спортсменов на советском теплоходе после окончания 16-й Олимпиады в Мельбурне. Это плавание было для чехословаков неожиданным и незапланированным. Я спросила режиссера фильма Павла Тауссига, как возникла идея создания фильма об этом вынужденном путешествии?



Павел Тауссиг: Все очень просто. Мой сорежиссер Карел Гиние сам хорошо помнит разыгравшуюся тогда драму. Холодная война давала себя знать и в спорте, и не было Олимпиады, на которую бы она не повлияла. Примером может служить любовная история двух олимпийских победителей, обладателей золотых медалей - нашей метательницы диска Ольги Фикотовой и американского метателя молота Гарольда Коннолли. В те времена это была очень рискованная любовь. В нашем фильме мы также восстановили некоторые события, связанные с венгерским восстанием 56-го года и с положением всех спортсменов социалистических стран, прибывших на Олимпиаду в Мельбурн.


И вторым стимулом было то, что мы узнали: почти все спортсмены, плывшие на «Грузии», живы и здоровы, и изъявили желание появиться и рассказать в нашем фильме, как все происходило пятьдесят лет тому назад.



Нелли Павласкова: Режиссеры Павел Тауссиг и Карел Гиние собрали прошлым летом многих участников Мельбурнской Олимпиады, пригласили их в Прагу и устроили им прогулку на пароходе по Влтаве. Во время этого плавания они вспоминали былое, а камера снимала их. Все началось с радостной встречи бывших олимпийцев: многие не виделись годами.


Слышны восклицания после долгих лет разлуки: «Такой красивый парень ты был!», «Неужели это ты?» - «Да, это я»…


Главной фигурой среди собравшихся, была знаменитая чешская спортсменка, метательница копья Дана Затопекова, победитель Олимпиады в 1952 года. Ее муж (уже покойный), Эмиль Затопек, был гордостью чешского спорта – трехкратным олимпийским чемпионом в беге на длинную дистанцию. Но в тот, 56 год, чешским спортсменам не везло, на зимней Олимпиаде золотой медали лишились хоккеисты, и перед отъездом в Австралию всю делегацию усердно прорабатывали партийные боссы, пуская в ход угрозы и обещания.


Госбезопасность пыталась завербовать каждого спортсмена, в фильме они откровенно об этом рассказывают.


Власти больше всего боялись политических эксцессов, боялись того, что чехи и словаки начнут разбегаться по разным странам по примеру венгерских спортсменов, которых, кстати, прежде чем отправить в Австралию, держали некоторое время в Чехии, в городе Нимбурк.


В фильме рассказывается, что в такой обстановке супруги Затопек дали интервью швейцарской газете, в котором смело осудили некоторые явления в чехословацком спорте. Швейцария была тогда одной из стран, бойкотирующих Олимпиаду из-за венгерских событий. Чехословацкие власти сначала не хотели выпустить Затопековых на Олимпиаду, но побоялись, все же, мирового общественного мнения. Ведь спортсменов знал весь мир.



Дана Затопекова : Мы приехали в Мельбурн и сразу столкнулись с тем, о чем нас предупреждали и предостерегали. На стадион пришло болеть за нас огромное количество чехословацких эмигрантов, покинувших страну в 48-м году, после победы коммунистов. Они рвались на стадионы, хотели с нами встретиться, приглашали к себе домой. Мы все были растроганы этими встречами и перестали слушаться наших надзирателей, требовавших держаться от них подальше. А эмигранты подходили прямо к нам и выкрикивали: «Ребята, кто здесь из Пльзня? Кто из Брно? Кто из Праги?» Но мы не могли с ними как следует поговорить, потому что нас всегда окружали стукачи из госбезопасности и оттесняли нас от наших земляков.



Нелли Павласкова: Охраняли, да недосмотрели. Единственная чехословацкая золотая медалистка олимпиады Ольга Фикотова познакомилась с американским золотым медалистом Гарольдом Конноли, и молодые люди все время искали возможность, как встретиться и побыть вдвоем. За Ольгой начали следить, но, однажды, ее «забыли на стадионе», автобус уехал в олимпийскую деревню без нее. Говорит Ольга Фикотова.



Ольга Фикотова: Я стояла одинокая и размышляла, как мне добраться до деревни. Вдруг передо мной остановилась машина, какой-то мужчина высунул голову из окошка и спросил меня: «Вы Ольга Фикотова?». «Да, это я». «А моя фамилия Козел, - сказал мужчина по-чешски, - а рядом сидит моя дочь, садитесь к нам, я вас подвезу». Я колебалась: у меня невыносимо болела пятка, и я еле передвигалась, с другой стороны, сесть в машину к эмигрантам -«контрреволюционерам»… Ведь они плохие, а мы хорошие. И за мной и так наблюдают. Но я все равно села в машину.



Нелли Павласкова: Видимо, органы госбезопасности проявляли нешуточное беспокойство по поводу раскованного поведения спортсменов, и поэтому было решено по окончании Олимпиады не отправлять их домой на французском самолете, на котором они прилетели в Австралию, а посадить всех, вместе с советскими спортсменами, на советский океанский лайнер «Грузия»: так оно было надежнее, лайнер шел во Владивосток без единой остановки тридцать дней. Говорит участник событий, гимнаст Йозеф Шквор.



Йозеф Шквор: Путь по морю оказался долгим и полным приключений. Кое-кто всю дорогу страдал от морской болезни. Продуманный руководителями режим дня был стереотипным: мы пели песни, смотрели кинофильмы, совершали бесконечные прогулки с носа корабля на корму, рассматривали рыб в воде. Все мои впечатления были связаны с необычным питанием. Нас кормили каким-то соусом, который назывался «шашлык». Еще делали котлеты из того мяса, что оставалось после шашлыка. На Рождество, 24 декабря нам приготовили цыплят.



Нелли Павласкова: Шум, возражения.. Цыплят не было – Были, Были.. Это были не цыплята… А что же нам давали на Рождество? –



Голос участника: Гречневую кашу, и потом наш повар испек нам яблочный пирог… И еще давали бутылку вина на двоих…При этом наше правительство платило советской стороне за каждого из нас четыре доллара в сутки, а Франция перевозила нас на своем самолете бесплатно.



Йозеф Шквор: Наш спортсмен Емелка схватил одного нашего руководителя за воротник: «Это твоя вина, что мы попали на корабль». Этот поступок ему не прошел даром. По доносу руководителя Емелка был дисквалифицирован.



Павел Кантор: Когда пересекали экватор, то всех бросали в бассейн. Бросили и капитана, но он сломал ногу и приказал выкачать из бассейна воду. Тогда повесили бочки, просверлили в них дыры, и мы могли принимать душ в жару.



Нелли Павласкова: В фильме все эти воспоминания спортсменов чередуются с кадрами кинохроники тех лет. И вот теплоход прибыл во Владивосток. Лютая январская стужа, в порту тысячи людей, пришедших приветствовать советских спортсменов. Чехи и словаки впервые увидели валенки и шали и позавидовали дальневосточникам: им самим, в легкой одежде, предстояла пересадка на поезд, а потом две недели пути до Москвы. Многие из них вспомнили чехословацких легионеров, у которых возвращение на родину затянулось на несколько лет. Спортсмены волновались и не понимали, чем вызвана такая задержка, которая продолжалась и в Москве. После возвращения домой некоторые спортсмены были наказаны, им запрещены были выезды за границу, например, за то, что один гимнаст фотографировал туалеты в гостинице. Ну, а как закончился роман чешки и американца?



Дана Затопек: Уже в январе 57 года Коннолли объявился в Праге и снова начал кружить вокруг Ольги. Но между влюбленными стоял железный занавес. Мы с Эмилем принимали их у себя дома, и, поверьте, это было чревато многими неприятностями, ведь Эмиль был офицером Чехословацкой армии. Но мы решили перехитрить органы и пошли прямо к президенту Запотоцкому просить разрешения для Ольги выйти замуж за Гарольда и уехать в Штаты. Президент сказал: «Если мы ей не разрешим уехать, то потеряем ее для спорта, если разрешим уехать – тоже потеряем. Пусть уезжает». Мы с Эмилем были свидетелями на их свадьбе.



Нелли Павласкова: Я спросила режиссера Павла Тауссига, почему в фильме не рассказано о дальнейшей судьбе этой пары, а Ольга на экране одна, без мужа.



Павел Тауссиг: Они поженились, уехали в Штаты, забрали родителей Ольги, потом долго работали тренерами в Финляндии, у них родилось четверо детей, но несколько лет назад они развелись, Коннолли женился вторично, а Ольга живет одна в Калифорнии, но не теряет хорошего настроения. Мы собираемся снять о ней отдельный фильм, ведь несколько десятилетий ее имя было в Чехословакии табу. За все эти годы она ни разу не приезжала на родину.



Иван Толстой: В Голландии вышла книга «Моя русская душа» лингвиста, переводчика и писателя Ханса Боланда. С автором беседовала корреспондент Свободы в Амстердаме Софья Корниенко.



Из книги Ханса Боланда «Моя русская душа»: То, что стало принято называть «русской душой» – нечто нецивилизованное, безрассудное – вдруг обрело удивительную привлекательность в глазах западного человека [девятнадцатого века], у которого любимым занятием было рассуждение на тему грядущего заката просвещенного мира. Россия грезилась нам живым подтверждением этой идеи. Ожидалось, что именно они, эти новые варвары нанесут смертельный удар старой культуре, и создадут на ее руинах цивилизацию будущего. Новый мессия должен был быть русским. Ex oriente lux!


На деле все вышло иначе. Русский спаситель взял псевдоним Ленин, а все его апостолы, один за другим, превратились в массовых убийц. Душу вообще отменили…



Ханс Боланд: «Моя русская душа», во-первых, означает что-то ироническое, конечно. А что Бог решил для русского народа создать иную душу, чем для голландского народа? Это безобразие, конечно, если нормально, «как мужик» думаешь над такими вещами, просто смешно становится.



Софья Корниенко: Непростой роман Ханса Боланда с Россией начался тридцать пять лет назад. За плечами тома переведенной на голландский русской литературы, несколько собственных книг. В том числе исторический путеводитель по Северной Столице «Под кожей Петербурга».



Ханс Боланд: По-моему, история огромную роль играет. Голландцы, в общем, не знают свою историю, но все равно, тяжесть истории, вес истории у всех на плечах. Даже если имени Эразма не знаешь, то все-таки ты, как голландец, будешь потомком Эразма. Русских всегда воспитывали, особенно в двадцатом веке, коммунисты, большевики, что самый великий, огромный, интеллигентный народ, все это – русские, русские, русские. Практика, конечно, совершенно другая была – пьянство, диктатура, голод, кровь, постоянные войны. И чтобы это объяснить, идет, как я описываю в книге, «комплекс неполноценности». Знают, конечно, глубоко русские, что Россия, русский народ, русская история не так много значит. Все-таки русская культура – это часть европейской культуры, но не такая огромная часть, не такая важная часть уже. Европейцы без русских очень легко обошлись бы. А с другой стороны, русские без европейцев – никак.


Когда Россия открылась, вдруг стали любить русских. Их всегда боялись или ненавидели, или коммунисты здесь их обожали, а коммунистов здесь мало. А все другие их боялись, высмеивали. А потом страна открылась, и вдруг бросились с любовью… и это очень быстро тоже прошло. Никогда не интересовались особенно. Интересовались, как сейчас интересуются, газом, нефтью. Раньше интересовались мехом и деревом.



Софья Корниенко: У Ханса Боланда – душа не только русская или голландская. Он свободно говорит на нескольких языках, в том числе на греческом. Когда, как он говорит, «Россия открылась», он жил в Греции, однако принял решение незамедлительно отправиться в Москву.



Ханс Боланд: Я уже тогда верил в Горбачева. Здесь Колль говорил, вот этот Горбачев – такой же диктатор, коммунист и лгун. Пока там Сахаров сидит… На следующий день Горбачев просто открыл тюрьму, и освободил Сахарова. Помню, конечно, Ахматову. Всю жизнь ей занимался именно. Помню, когда в первый раз читал «Реквием» – такое открытие, конечно, было. В России читал, когда строго было запрещено. В восемьдесят шестом, когда читали «Реквием» уже в Большом зале в Москве, тогда уже верил, что что-то меняется. Меняется что-то в России. Вот сейчас, когда приходишь в России в гости или на прием, уже не надо пить много водки, а можно пить просто воду, и уже никто не жалуется.



Софья Корниенко: Однако писатель утратил интерес к России сегодняшней. Мечта Ханса Боланда – перевести на голландский всего Пушкина. Сейчас он готовит к изданию уже третий том переводов лирики поэта.



Ханс Боланд: Ну, надо сказать, может быть, даже к своему стыду, но очень мало читаю сейчас. Потому что просто не хочется. Акунина начинаю, и уже не хочется, утомительно. Возвращаюсь постоянно к классике. Почему Пушкин – не знаю. Самый веселый. И заниматься им глубже, чем через перевод невозможно. Четвертый, пятый день занимаюсь переводом одного стихотворения. Не очень длинного, в три страницы, в сто строк, «К вельможе». Просто заниматься весь день или пять часов в день таким стихотворением – всегда с радостью просыпаюсь, если знаю, что сегодня можно посвятить себя весь день переводу Пушкина. Эгоизм – первая мотивация. А с другой стороны жалко, что такой поэт у нас в Европе – он, конечно, русский поэт, но и европейский, также и мне принадлежит – жалко оставить его. Самое трудное в нем не то, что это стихи, а то, что он такой современный. Пушкин больше принадлежит двадцать первому веку, чем девятнадцатому. Его стиль, его перо – больше как двадцать первый век. Не сухой, конечно, но без эффектности, прямой, обманчиво прямой. Очень современный. Поэтому я свято верю, что его будут еще любить здесь.



Софья Корниенко: Несколько лет Ханс Боланд преподавал голландский на филологическом факультете Петербургского государственного университета, а недавно издал учебник голландского для русских студентов. Ханс, почему Вы уехали из России?



Ханс Боланд: Тяжело стало. На факультете, где я работал, я не встретил симпатии, сожаления никакого. Я остался чуждым иностранцем. «Не нашим человеком». И потом, вот эта подозрительность, это тебе бросается в глаза, может быть, уже с первого визита в Россию.


Сейчас с этой книжкой, многие пишут или звонят, и говорят, что наконец-то они читают про Россию то, что они сами испытывали. У кого были отношения с русскими, кто был женат на русских. Я описываю три-четыре таких случая в книге, когда просто непонятно, что случилось - вдруг ушел (ушла), разозлился, не хотят сказать почему. Это очень не по-голландски.



Софья Корниенко: Какой же совет Вы даете молодым европейцам – ехать или не ехать открывать для себя Россию?



Ханс Боланд: Обязательно надо. Такой опыт, конечно, такое богатство. Я себе не представляю жизнь мою жизнь без России. Хотя, может, я ее ненавижу, но и очень люблю тоже.



Софья Корниенко: Россия Вас травмировала?



Ханс Боланд: Шокировала, травмировала. Ну, любое, что, если хочешь построить в России, что-то сделать, просто построить библиотеку на факультете, как будто надо воевать с целой красной армией там.



Из книги Ханса Боланда «Моя русская душа»: Кто не любит медведей? Популярность Хрущева на Западе напрямую связана с тем, что он походил на медведя. Таракан Сталин был абсолютно лишен медвежьего сходства, а посему не рассчитывал на овации с Запада. Горбачев, наоборот, сыграл роль эдакого «образцового мишки» двадцатого века, что в определенном смысле обусловило его признание и на Западе, и на родине. Ельцин – человек иного склада, но все такой же медведь, а это значит, что мы не могли не принять его, хотя никто его всерьез не воспринимал. Путин же всем своим существом напоминает земляного червяка, и поэтому ни один человек на Западе никогда не сможет отнестись к нему тепло.



Ханс Боланд: Будущее России? Не знаю, по-моему, всегда более или менее то же будет. Вот как это пишет Ваш самый лучший, мой любимый Платонов (не писатель, а историк, которого большевики расстреляли, когда ему уже было за восемьдесят), я считаю, что русские должны стать богатыми, спокойными, «бюргерскими», простыми людьми, как все. Просто сначала начать с самого себя. А как же могут стать они примером для других, если у себя дома создают бардак?